Поиск по базе сайта:
Метафора, нарратив, языковая игра суровцев В. А., Сыров В. Н icon

Метафора, нарратив, языковая игра суровцев В. А., Сыров В. Н




Скачати 212.99 Kb.
НазваМетафора, нарратив, языковая игра суровцев В. А., Сыров В. Н
Дата конвертації15.09.2014
Розмір212.99 Kb.
ТипДокументи

МЕТАФОРА, НАРРАТИВ, ЯЗЫКОВАЯ ИГРА

Суровцев В.А., Сыров В.Н.
Работа выполнена при поддержке

Российского гуманитарного научного

фонда (РГНФ), грант № 97-03-04328.
В своей беседе с М.Рыклиным Р.Рорти, проясняя позицию американского философа Д.Дэвидсона по поводу значения метафоры, отметил, что нет надобности разделять значения слов на метафорические и буквальные, подчеркнув, что слово имеет только одно значение, “буквальное и более никакого” [1. 133]. Далее он отметил, что метафора - это все-таки не шум в языке, а “использование слова с целями, отличающимися от тех, которые осуществляются в языковой игре” [1. 133]. Было бы резонно отметить, насколько этот тезис симптоматичен и не присутствуем ли мы при закрытии определенного направления в исследовании темы. Но даже если не решать вопрос столь резко, не претендуя тем самым на решение проблемы метафоры, то возможно спросить, что позволяет Рорти так считать. Очевидно, что такая оценка роли метафоры должна быть связана с его исходными концептуальными установками и, прежде всего, представлением о роли языка. Квинтэссенцией их можно считать тезис, выдвинутый и развиваемый в работе “Случайность, ирония, солидарность”, о том, что язык не является посредником репрезентации мира или выражения самости и поэтому предпочтение одного словаря другому не может быть достигнуто путем их соотнесения с внелингвистической реальностью [2. 30-31]. Философская позиция Рорти не ориентирована на прояснение “сущности” языка, поскольку он не разделяет ту метафизическую точку зрения, что язык функционирует, описывая реальность или в каком-либо ином смысле указывая на неё. Язык и реальность не изоморфны, так как язык создаёт новую реальность, опираясь на словарь, формируемый в процессе языковой деятельности. Стало быть, словарь не соотнесён однозначно с системой значений, а зависит от способа функционирования языковых выражений. Анализ языковой структуры всегда должен ставится в зависимость от типов использования, и последнее как раз задаёт интенцию словаря, определяет предпочтительность одного словаря другому.

Традиционно метафора связывалась с языковыми тропами или стилистическими фигурами, т.е. с некоторыми преобразованиями фрагментов языка. И, как отмечает литературный энциклопедический словарь, посредством тропов “достигается эстетический эффект выразительности прежде всего в художественной, ораторской и публицистической речи (но также в бытовой и научной, в рекламе и т.п.)” [3. 446]. Следует сказать, что расхожий характер определения довольно точно отражает функцию метафоры, по крайней мере отчетливо очерчивает место, где она не является избытком и излишним добавлением. Это место - литература в буквальном смысле слова и идеология в широком смысле слова. Если мы будем говорить об условиях конституирования этих областей и свяжем их с реализацией определенных целей, а цели - с достижением эффекта эмоционального возбуждения или убеждения, то увидим, что без метафоры как стратегии преобразования значений слов или фрагментов текста здесь просто не обойтись. Метафора суггестивно насыщает текст, однако суггестивный эффект присущ не только метафоре. Поэтому существенно важно выявить механизмы последнего.

Если рассматривать достаточно формально условия достижения и механизмы такого эффекта, то очевидно, что он является продуктом контраста между обычным и необычным, где первое является фоном для второго. “Сила” метафоры достигается умелым применением стратегии такого столкновения. При этом отнюдь не обязательна апелляция к визуальным аспектам рождающихся образов. Т.е. чтобы вызвать возбуждение, не обязательно отсылать к референту или стараться произвести зрительный образ. Метафора, как это было справедливо отмечено, использует только языковые ресурсы. Идет работа со словами. Это расшатывание общепринятого контекста употребления слов, это в конце концов контраст звучаний слов. В противовес цитированному выше словарю мы бы заметили, что целью производства метафор отнюдь не является воплощение и формирование содержания. Апелляция к смыслам слов и преобразование смысла одного слова за счет другого есть только средство достижения эффекта эмоционального переживания или убеждения. В принципе достаточно было бы игры звучаний. В каком-то смысле метафорой были бы необычные сочетания звуков или комплексов звуков. И кстати, именно потому, что ресурсы языка, а точнее нашего словаря (а еще точнее, нашего “конечного словаря”) ограничены, то эффект производится комбинацией или игрой буквальных или общепринятых смыслов слов. Мы обусловлены некоторым списком слов и правилами (или контекстами) их употребления, поэтому вынуждены действовать методом деконтекстуализации и реконтекстуализации. Процедуры деконтекстуализации и реконтекстуализации в данном случае не носят деструктивный характер. Метафора не разрушает текст, хотя и вырывает слово из привычного контекста. В данном случае осуществляется своеобразное колебание фона, позволяющее разнообразить текст системой дополнительных ассоциаций. Слово, употреблённое метафорически, бросается в глаза как яркое пятно на одноцветной ткани. Текст играет метафорами постоянно меняя и окраску фона, и цвет пятен. Риторические тропы выполняют не просто вспомогательную роль, психологически окрашивая текст. Они образуют пункты вхождения, упрощающие слушателю или читателю восприятие внутренней организации текста. Метафора аналогична логическому ударению, задающему позицию субъекта и предиката суждения, так как определяют ведущие и вспомогательные темы.

Это формирует своеобразную диалектику свободы и необходимости, т.е. странное взаимодействие между ограниченностью ресурсов и беззаботностью к сочетаниям. Право сочетать слова “человек” и “волк”, “зеленые” и “идеи” в первую очередь обусловлено стремлением достичь указанного эффекта, а не стремлением расширить смысловое поле посредством сходства референтов или коннотаций. А поскольку использование смыслов слов является дополнительным способом достижения потрясения, то конечно в игру будут вводиться не все части словаря, а лишь те, что увеличивают шансы извлечь поэтическую выгоду. Поэтому можно сказать следующее. Поскольку мы включены в определенную традицию, где принято употреблять звуки, слова, тексты определенным образом, постольку эффект метафоры достигается “отскакиванием” от традиции, а “отскакивание” - напряженной работой поэта по сочетаниям слов, которая состоит в поиске возбуждающих сочетаний. Удачные находки возвышаются на грудах проигравших комбинаций. Обозрение последних возможно открыло бы нам основание производства метафор: сочетать возможно все, что угодно, со всем, чем угодно, но не с чем попало. Успешность нахождения метафоры всё равно определяется её взаимодействием с контекстом. Фон не должен слишком уж расходиться с рисунком.

Если на этом уровне вернуться к утверждению Рорти, то нельзя не отметить его правоту. Как сказал его учитель Д.Дэвидсон, метафора пользуется несемантическими ресурсами и поэтому нет надобности разделять смыслы слов на буквальные и метафорические [4. 173-174]. Естественно, если цель метафоры состоит не в придании словам нового значения, то данное деление не имеет смысла. И Рорти, и Дэвидсон повторяют, что суть метафоры не в выраженном значении, а в употреблении. “...Метафора подобна речевым действиям: утверждению, намеку, лжи, обещанию, выражению недовольства и т.д.” [4. 187]. В данном случае с этими тезисами вполне можно было бы согласиться. Ведь только так метафора может отстоять свою необходимость. Если бы она рассматривалась как средство передачи сообщения, то требовалось бы доказывать необходимость так его зашифровывать и не только апелляцией к концепту “экономии мышления”. Рорти не возражает, что с помощью метафоры можно создать новую языковую игру, но подчеркивает, что тогда она становится “мертвой метафорой” или “обычным словом” [1. 133]. В этом смысле эффект метафоры возникает только тогда, когда старый смысл слова еще не стерт. Однако, хотя метафора и подобна речевому действию, она не является таковым. Метафора не обладает иллокутивной силой в том смысле, что не побуждает к ответному действию. Очевидно, что экспрессивная сила метафоры отлична от экспрессивной силы вопроса или приказа. Не случайно риторические вопросы собственно вопросами не считаются. На них не нужно искать ответ, так как последний предполагается самим содержанием вопроса. Стало быть его метафоричность обусловлена только формой выражения, заданного целью. обратить особое внимание на скрытое в форме вопроса суждение. В этом смысле роль метафоры подобна замечанию на полях “Nota Bene”, которое, вырванное из контекста, суггестивным эффектом не обладает, тогда как любое речевое действие сохраняет свою иллокутивную силу: приказ всегда остаётся приказом, вопрос - вопросом.

Ситуация в трактовке тропов существенно изменилась, когда понятие метафоры было перенесено в сферу эпистемологии. Как подчеркивает Г.С. Баранов, казалось бы, действие экспрессивной функции языка в данной области исключается в силу того, что язык науки конституируют функции познавательная и коммуникативная. “И, казалось бы, отрицательный ответ, на котором настаивали различные нео- и постпозитивистские направления науки, многие десятилетия представлялся самоочевидным. Но эта обманчивая “очевидность” потеряла былую убедительность, когда многочисленные исследовательские экскурсы в историю науки неоспоримо засвидетельствовали тот факт, что целые фрагменты научного языка являются метафорическими по происхождению, и, более того, в отдельны - межпарадигмальные - периоды развития науки многие выражения и термины также и функционируют как метафорические” [5. 4-6]. Стало быть, несмотря на то, что метафора не несёт концептуального значения, она тем не менее способствует расширению коннотационного поля. Однако в сфере науки такое расширение является квази- или псевдорасширением, поскольку содержание науки в данном случае существенно не обогащается. Гравитационный эффект, например, можно объяснить используя различные метафоры. Традиционное понятие “сила” и пришедшее ему на смену “искривление пространства” одинаково метафоричны, но в их основе лежит одна причинно-следственная связь, и в том, и в другом случае выраженная одинаковым формализмом. Предпочтительность той или иной метафоры задаётся здесь структурами культуры, определяющими не степень познания окружающей действительности, а степень её понимания. Таким образом, тропы фиксируют структуры понимания, связанные с функционированием знаковой системы.

Можно сказать более. Расширение контекста употребления термина “метафора” напрямую можно связать с так называемым “лингвистическим поворотом” в современной философии. В данном случае речь конечно идет не об открытии еще одной темы в философии, а об общей интерпретации любого объекта анализа как знаковой системы. Но данный поворот также не сводится к утверждению, что все есть лишь слова. Развитие аналитической философии, например, продемонстрировало невозможность редукции многообразия языковых опытов к некоторой “праструктуре”, свободной от излишеств обыденного языка. Оказалось, сами эти “излишества”, к которым разумеется относились и риторические тропы, не просто нередуцируемы, а суть как раз то, что конституирует язык как язык, т.е. делает его средством описания и коммуникации. Язык невозможно рассмотреть с точки зрения “внеличностного представления мира” (Л.Витгенштейн), язык это к тому же речевые действия. В рамках самого лингвистического поворота произошли существенные преобразования. Достаточно сказать, что оппозиция языка и речи потребовала ввести концепт дискурса, что трансформировано было само представление о структуре, которая превратилась в пучок преобразований начальной оппозиции, в связи с чем актуализировалась роль сюжета и контекста, что сама структура стала рассматриваться как замещение иной структуры, в связи с чем был актуализирован вопрос о полисемии и герменевтике текстов, а значит и вопрос о переносе смыслов, т.е. метафоре. Перефразируя Рикера, можно сказать, что все эти новации стали результатом противостояния живого лингвистического опыта насилию со стороны методологической решимости [6. 131]. В логике развития этой темы мы видим проигрывание тех же процессов и в той же последовательности, что и в истории философии в целом, когда решающим стал вопрос о согласовании идеи общего, единого, сходств как продукта своеобразной методологической решимости и многообразий, индивидуальностей, различий как аналога “живому опыту”.

Все эти трансформации отразились и в обсуждении проблемы метафоры, от попыток “окончательной редукции” до рассмотрения её как “основного элемента дискурса”. Суть в том, что лингвистический поворот привел к переописанию концептов “язык”, “текст”, “дискурс”, “сюжет” и т.д. в ходе расширения сферы их применения. Та же судьба затронула и тему метафоры. Если сказать иначе, была предпринята попытка разработать возможности метафоры в реализации когнитивной и коммуникативной функций. Говорить о метафоре в контексте познания можно было в следующих аспектах: рассмотреть ее или как вид знания или как метод или способ познания. Акцентирование познавательной функции конечно заставляло ставить вопрос о работе не просто с именами, а с тем, что в традиции было обозначено достаточно расплывчатым термином “значения”. Это предполагало, что слова должны служить средствами описания мира. Если к этому добавить стремление рассматривать метафоры как вид знания, то деление на буквальные и метафорические значения слов было неизбежным. Правда здесь вставала первая трудность, и заключалась она в следующем. Знание требовало определенного типа измерения, а именно по мерке истинности или ложности. Между ними нельзя было обнаружить зазор, в который можно было бы поместить метафорические значения.

Выход заключался в истолковании метафоры как работы и акцентуации процессуального аспекта. Здесь также имели место соответствующие трансформации. Прежде всего, это попытка связывать образование метафор с действием сравнения и установлением сходств или аналогий. Как писал М.Блэк, “это точка зрения на метафору как на эллиптическое или сжатое сравнение” [7. 161]. Но критики правомерно замечали, что процедуры сравнения или установления аналогии или сходства отнюдь не тождественны эффекту метафоры. Во-первых, сама она не симметрична операции сравнения, поскольку последняя предполагает установление общего признака у сравниваемых объектов. Аналогия, которую логика рассматривает как операцию, позволяющую переносить с одного предмета на другой - на основании определённого тождества этих предметов - существенные свойства, при применении к объяснению метафоры, заставляет последнюю рассматривать как то, что имеет собственное значение, возвращая исследование тропов на уровень других языковых выражений. Аналогия и сравнение могут быть верными или же нет, но ничего подобного нельзя сказать о метафоре. Последняя вряд ли связана с абстрагирующей силой познания, и не обязана отвечать требованиям логических правил. Посредством метафоры скорее происходит замещение или постановка одного значения вместо другого. Так, говорится, что “люди - волки”, а не “люди как волки”. Во-вторых, если у двух объектов есть сходные признаки, то зачем не сказать об этом прямо, как и требует познание. Объективное, ориентированное на истину, познание не терпит иносказаний. Получалось, что метафора становилась просто формой выражения сходства. Но тогда она оказывалась избыточной или оказывалась следствием реализации принципа “экономии мышления”. Последний, характеризуя телескопические процессы познания, при использовании нехитрых логических процедур всегда может быть замещён полным процессом мышления, где были бы востановлены все пропущенные, опосредующие элементы. Вряд ли то же самое можно сказать о метафоре. Метафора не энтимема, и не сорит. Чтобы метафора была необходимой, она, как минимум, должна была замещать, а не выражать процедуру сравнения или аналогии. Иначе говоря, какая-то последовательность действий или какие-то значения могли обозначаться словом “метафора”, но они не должны были дублировать другие операции. И в третьих, сначала должен быть эффект метафоры, а лишь потом определение ее пригодности для описания предмета. Иное, например, с аналогией, которая как логическая операция отталкивается от принципа пригодности, получая необходимые выводы, а не приходит к нему как к следствию.

Отсюда резонно могли вытекать соответствующие следствия. Прежде всего, это развитие теории “субституции”. “Согласно этой точке зрения, метафорическое выражение, назовем его М, является субститутом некоторого другого - буквального (literal) выражения, скажем, L, которое, будучи употреблено вместо метафоры, выражало бы тот же самый смысл,” - так писал М.Блэк о сути подстановки [7. 158]. Но он же справедливо указывал, что понимание метафоры тогда подобно дешифровке кода или разгадыванию загадки [7. 159]. Важное достижение состояло в введении концепта “интерпретация”, который подчеркивал аспект истолкования, а не выражения. Но, как отмечает Рикер: “Алгебраическая сумма двух таких операций - подстановка говорящим и реставрация самим автором высказывания или читателем - равна нулю” [8. 172]. Либо тема метафоры должна была сместиться в плоскость вопросов коммуникации, но тогда исчезал когнитивный момент. В данном случае мы имеем интересный пример конфронтации теоретической и прагматической установки. Правда и в сфере коммуникации возникал резонный вопрос: если автор хотел передать сообщение, то зачем его зашифровывал. Либо метафора должна была не выражать, а создавать сходство [7. 162]. В результате, возвращение в область буквальных значений должно было приводить к утрате содержания, порожденного действием метафоры [8. 172].

Итак, позиция, которую М.Блэк называл интеракционистской точкой зрения, должна была описывать креативные процессы. Сравнение или сходство согласно ей возникают в акте высказывания, а не предшествуют ему. Метафора должна рождать смысл, а не актуализировать его. Здесь возникала любопытная ситуация. Вопрос о сходствах ставился или сохранялся не случайно. Если бы речь просто шла о синтезирующем действии, т.е. присоединении к субъекту предиката или приписывании вещи нового свойства, то не возможно было бы отличить т.н. буквальное значение от т.н. метафорического, а вернее обнаружить сам эффект метафоры. В этом случае речь могла бы идти только об истинности или ложности соответствующего суждения. Значит, так или иначе должно было фиксироваться столкновение двух значений. А с другой стороны, говорить о замещении буквального значения метафорическим значило бы реанимировать теорию субституции. Поэтому Блэк вводил идею взаимодействия двух субъектов: главного (principal subject) и вспомогательного (subsidiary subject), которые представляют собой системы признаков. Эффект метафоры достигался актуализацией в сознании получателя сообщения т.н. “системы общепринятых ассоциаций” и присоединением к главному субъекту “ассоциируемых импликаций”, связанных с вспомогательным субъектом [7. 167]. Все это значило, что должно было происходить переописание комплекса признаков как у одного, так и у другого субъектов.

Что же этим достигалось? У Блэка звучала одна очень важная мысль: метафора подавляет одни признаки в субъекте и акцентирует другие. Однако, если эти признаки относятся к системе уже общепринятых ассоциаций, то сходство не создается, а лишь актуализируется. Если метафора как оболочка одевает некоторое ядро или содержание, то речь должна идти или о присоединении к последнему нового признака или о делении на буквальное и метафорическое значение. В первом случае нет метафоры, во втором - нет когнитивного содержания. Блэк совершенно верно говорил, что “метафоры взаимодействия” должны быть невосполнимы. Но в сложившейся ситуации искомый эффект мог возникать лишь при введении фигур автора и читателя. Т.е. новое значение рождалось, но не у исследуемого предмета, а у читателя, заставляя его по новому смотреть на мир. Правда тогда акцент в исследовании сдвигался в сторону реализации метафорой коммуникативной функции. Здесь, конечно, открывалось пространство для применения концепции речевых актов. И один из ее творцов Дж. Р. Серль указывал, что “проблема метафоры затрагивает отношения между значением слова и предложения, с одной стороны, и значением высказывания или значением говорящего, с другой” [9. 308].

Чтобы сохранить когнитивный момент в работе метафоры, следовало продолжать разрабатывать тему метафоры как рождения нового смысла. Рикер справедливо отмечал, что решающим становился вопрос: откуда его брать, чтобы не попасть в описанные выше ловушки [8. 172-173]. Он связывает новый шаг с деятельностью М. Бирдсли. Прежде всего, Бирдсли подвергает критике теорию метафоры как теорию сравнения объектов, поскольку эффект метафоры часто производится путем апелляции не к денотату, а к коннотату. Иначе говоря, очень часто искомое свойство обнаруживается не в свойствах самого объекта, а в ассоциациях, которые связываются с употреблением слова, используемого для обозначения объекта. Мы бы добавили, что если объекты трактуются как внелингвистические референты, то эффекта метафоры в принципе возникать не может. Если свойства объектов только подлежат изучению, то метафора ничем не отличается от сравнения и простого открытия доселе неизвестного свойства, или вернее не свойства, а отношения. В данном случае можно было бы сказать, что аналогия свойств подменяется аналогией отношений, в структуру которой входит система коннотаций, соотнесённых с субъектами. Если свойства объектов и отношения между ними известны, то реанимируется концепция субституции. Кроме того, известность свойств и отношений объектов и есть возведенность в язык. Поэтому теория метафоры как сравнения объектов и их отношений лукавит, поскольку фактически имеет дело не с объектами и их отношениями, а с их выраженностью в языке.

Бирдсли совершенно справедливо возвращает тему метафоры в сферу изучения языковых игр. Важным достижением становится определение им места метафоры как согласования и преодоления смыслового противоречия или прямой несовместимости семантических свойств столкнувшихся слов. Ведь только таким образом можно утвердить необходимость метафоры и избавиться от ее толкования как иносказания. Но здесь он попадает в другую ловушку. Если метафора есть столкновение слов, то следует найти место рождения нового смысла. В противном случае мы либо снова возвращается к теориям сравнения или субституции, либо уничтожаем эффект метафоры. Бирдсли достаточно оригинально решает проблему, вводя концепты центрального значения слова (сигнификации) и его маргинального значения (диапазона коннотаций) [10. 207]. Тем самым создать метафору значит посредством столкновения слов сдвинуть центральное значение в пользу маргинального. Однако Рикер здесь замечает, что такая операция продолжает редуцировать креативный характер метафоры к некреативному аспекту языка [8. 173]. Действительно, если коннотации уже существуют в языке как признанные и утвержденные вещи, то метафора лишь привлекает внимание, но ничего не производит. К тому же подобное толкование ставит проблему соизмеримости коннотационных полей. Последнее можно сформулировать как вопрос о понимании метафорического выражения как метафорического в зависимости, во-первых, от изменения контекста и, во-вторых, от позиции источника и восприемника метафоры.

Но Бирдсли дополняет свою программу. “Предположим, что когда метафора the inconstant moon была впервые сконструирована в анлглийском языке, то это был первый случай метафорического использования слова inconstant, или, по крайней мере первый случай, когда это определение применялось к неодушевленному предмету” [10. 210]. Значит здесь происходит ситуация превращения свойства в смысл или, говоря иначе, ситуация возведения в язык. Мы имеем дело с семантическим событием, т.е. рождением нового смысла. В принципе и здесь резонно было бы спросить: а что же метафорического в ситуации перевода свойства в значение. Если свойство не было дотоле известно - нет метафоры. А если было, то имела место субституция. Тем более, что в случае перевода свойства в язык мы имеем дело не со словесной оппозицией, а с оппозицией понятия и действительности. В данном случае проблема становится ещё более затруднительной, поскольку требует уже не объяснения трансформации языкового выражения, а объяснения способа перевода внелингвистической реальности в лингвистическую. Последнее же не соответствует исходным посылкам рассматриваемой позиции.

Если говорить о причине всех подобных затруднений, то возможно усмотреть ее в явной или неявной оценке статуса языка. Когда язык считается выражением действительности или правомерность употребления слов измеряется их отношением к внелингвистическому референту, то метафора оказывается парадоксальным явлением. Ясно, что если значения или смыслы определяются соотнесением с референтом, то всякий выход за его пределы будет истолковываться как пресловутое метафорическое значение. Если же метафору рассматривать как способ приращения смысла, то следует распрощаться с референциальным измерением подобного рода. Ведь не от свойств же самих часов образовалась такая, правда теперь “стертая”, метафора, как “часы идут”. Если же речь идет об акцентуации нового свойства вещи, то тогда метафорическое значение неотличимо от буквального. Контраргументы против сведения метафоры к сравнению уже приводились.

Единственный путь, где скорее всего возможно отстоять нередуцируемость метафоры к другой процедуре, связан с отказом от апелляции к внелингвистическому референту и изменением места произнесения. Смысловое поле следует считать продуктом традиции и следствием синтагматической связи. Тогда ничто нам не препятствует перерабатывать эти поля в желаемом нами направлении. Ведь никакая отсылка к референту здесь не поможет, поскольку он сам конституирован такой работой. Отсюда ясно, что первичной должна быть процедура рассеивания тех признаков, что приписывались традицией субъекту, подвергаемому такому действию. Ни о каком сравнении не может идти и речи. Здесь правомерно действие субституции, которое уже не является иносказанием, поскольку рассеивание уничтожает всякое право сказать что-то о предмете рассеивания. А поскольку мы можем иметь дело лишь с семантическими средствами, то новый признак придется заимствовать из оставшейся части словаря. Только так мы наверное вправе сказать “человек-волк”, не отсылая это действие ни к процедуре сравнения, ни к иносказанию.

Кроме того, можно вполне согласиться, что речь идет не о подстановке имен и оправдать тем самым введение “главного субъекта”, “взаимодействия” и “семантической несовместимости” Блэком и Бирдсли. Допустим, что мы говорим: “Познание истории помогает нам встретить будущее”. Эта фраза не порождает противоречий внутри себя только при определенном понимании истории. Ведь исследование тех признаков, что мы приписываем “истории”, может открыть, что их принятие уничтожает возможность “встретить будущее”. Тогда полное развертывание слова “история” может действительно показать несовместимость первой и второй частей предложения. Значит согласование требует рассеять наличные признаки и заменить другими. Для этого следует подставлять такие слова, которые позволяют восстановить согласованность. Например, “история - это опыт”. Но мы не можем убрать слово “история” и заменить его другим. Ведь только благодаря его сохранению мы понимаем о чем идет речь. Эффект рождения нового смысла будет достигаться только при сохранении фона. Недаром Рорти говорил, что язык, состоящий из одних метафор, был бы просто журчанием [2. 68].

Можно сказать, что рождение метафоры есть последовательность описанных выше процедур. Но нам в конце концов могут сказать, зачем же не сказать все это, а сначала рождать саму метафору. И не возвращаемся ли мы к коммуникации как условию метафоричности, когда автор шифрует послание аудитории. Если эти возражения верны, то Дэвидсон и Рорти правы. Не потребность создать новый смысл вызывает метафору к жизни, а необходимость поразить читателя, постоянным повтором необычных комбинаций заставить его задуматься в направлении, выгодном автору. Вот почему работа читателя есть работа интерпретатора, как об этом пишет Рикер [8. 176-181]. H. White также пишет об историческом нарративе как расширенной метафоре: “Как символическая структура нарратив не воспроизводит описываемые события, он говорит нам в каком направлении следует думать о событиях и заряжать нашу мысль о них различными эмоциональными зарядами” [11. 52].

Эмоциональный заряд формирует установку к действию, вызывая расширение актуальной языковой игры. Важно только уловить смысл подобного расширения. Сам по себе нарратив не является языковой игрой, как говорилось выше, он лишь определяет границы коннотационного поля, причём границы нечёткие, подвижные. Коннотационное поле же может рассматриваться двояко, в зависимости от рассмотрения функциональной особенности формирующих его выражений. Здесь можно выделить два подхода, а соответственно, двояко рассматривать особенности метафоры. В первом случае, нарратив рассматривается с точки зрения на формирующие его фрагменты, как на “выражения-концепты”. Именно такой подход заставляет выходить за рамки контекста в поисках соответствующей ему и независимой от него реальности. Здесь и возникают подходы к метафоре как сравнению или иносказанию, но при таком подходе и эмоциональный заряд метафоры относится лишь к индивидуальным психологическим ассоциациям. Не отрицая последнего, можно тем не менее заметить, что в этом случае метафора теряла бы свою универсальность, а самое значительное её отличие сводилось бы лишь к психологическим условиям усвоения подобных выражений. Метафора тогда не была бы предметом не только философского анализа, но даже и сосбственно лингвистического, поскольку её исследование относилось бы как раз к компетенции психологии языка, а все выводы являлись бы результатом эмпирического обобщения. Объяснить эмоциональный заряд метафоры, формирующий установку на действие, можно только с точки зрения на выражения языка, как на “выражения-действия”. Любой нарратив должен быть “прочитан” и тем самым приведён в действие. В этом случае и возникает языковая игра, которую можно было бы определить как способ прочтения нарратива. Очевидно, что прочтений может быть не просто много, но бесконечное количество. Языковая игра актуализирует нарратив, каждый раз меняя подвижные границы коннотационного поля. Что же в таком случае спасает от произвола? Если позволительно в данном случае воспользоваться термином позднего Витгенштейна, то можно было бы сказать, что нарратив есть возможность различных форм жизни, тогда как языковая игра есть их действительность. Форма жизни спасает от произвола, задавая правила языковой игры. Работа читателя как интерпретатора как раз и заключается в попытке синтеза данного нарратива с собственной формой жизни, актуализированной в языковой игре. Авторская метафора, задавая эмоциональный заряд, и тем самым расставляя акценты, в данном случае выполняет роль механизма приведения в соответствие языковой игры (способа прочтения) автора и языковой игры (способа прочтения) читателя. Метафора не субстанциальна и не концептуальна, а есть лишь способ приведение в соответствие, некоторый ‘нуль-переход’ от одной языковой игры к другой. Она не позволяет распадаться нарративу в процессе различных прочтений. Такое понимание роли метафоры позволяет решить проблему несоизмеримости языковых игр, а стало быть и форм жизни.

Поставленную проблему можно сформулировать в качестве следующей дилеммы: “Если языковые игры совершенно различны, то они несоизмеримы; если языковые игры имеют нечто субстанциально общее, то они не являются различными языковыми играми. Но языковые игры либо совершенно различны, либо они имеют нечто субстанциально общее. Следовательно, языковые игры либо несоизмеримы, либо между ними нет никаких различий.” Очевидно, дилемма приводит к парадоксальному результату. Первая альтернатива отрицает возможность достижения понимания, что при наличии успешной коммуникации в процессе осуществления деятельности при переходе от одной формы жизни к другой выглядит необоснованным, вторая альтернатива вовсе сводит понятие языковой игры на нет, так как утверждает о наличии общей всем языковой деятельности. Этот вывод подобен тем, что возникают и относительно метафор. Однако данная дилемма не учитывает всех условий, при несомненной истинности посылок необходимо учесть ещё один момент, а именно наличие способов перехода, не имеющих субстанциального характера, что и предоставляют нам риторические тропы. Метафоры - это мостики соединяющие различные языковые игры, и их успешность зависит исключительно от способности к “переводу в иной род”, который в данном случае не должен рассматриваться как логическая ошибка, поскольку не мотивирован теоретическим интересом и не служит обнаружению истины.

Учитывая последнее, программа Рорти позволяет вернуть метафоре когнитивную роль. Если язык нельзя рассматривать как выражение самости или отражение мира, то следует проработать условия смены одного словаря другим, а точнее факторы, гарантирующие победу и господство. Ясно, что апелляция к внелингвистической реальности как к условию проверки верности тех или иных слов не может быть принята. Значит речь должна идти о комбинациях или перекомбинациях слов. Однако важен не сам по себе факт согласованности или рассогласованности. Ведь слова связаны так, что приносят нам удовлетворение. Мы довольны жизнью, т.е. довольны наличной сетью социальных отношений, институтов, ценностей, правил. А это и формирует конечный словарь. Поэтому мы проблематизируем только ту часть его, которая начинает приносить нам страдание. Иначе говоря, нас перестает устраивать то или иное произнесение слов. Ясно, что единственным выходом может быть лишь такое их связывание, которое возбуждает и несет желание повторять их снова и снова. Конечно здесь стирается грань между убеждением и доказательством, между открытием и принятием открытия. Но разве свобода, о которой мечтал философ, с необходимостью связана с гарантией успеха той или иной философской или научной идеи. А тогда понятно, почему производство новых идей по сути дела есть производство метафор. В заключение следует сказать, что это явление не дает произвола. Концепты “вкус” и “стиль” предназначены, чтобы подчеркнуть еще одно обстоятельство. Ведь не всякие метафоры проходят. В сообществе ученых всякая идея должна сочетаться с соответствующей традицией, согласовывать ее края. То же должно быть в сообществе философов, поэтов, политиков и т.д.
^ СПИСОК ЦИТИРОВАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ:
1. Беседа М. Рыклина с Р.Рорти. / Логос. 1996. № 8. С. 132-154

2. Рорти Р. Случайность, ирония, солидарность. М. Русское феноменологическое общество. 1996. 282 с.

3. Литературный энциклопедический словарь. М. Советская энциклопедия. 1987. 752 с.

4. Дэвидсон Д. Что означают метафоры. // Теория метафоры. М. Прогресс. 1990. С.173-193.

5. Баранов Г.С. Научная метафора: модельно-семиотический подход. Ч.2. Теория научной метафоры. Кемерово. Кузбассвузиздат. 1993. 200 с.

6. Рикер П. Конфликт интерпретаций. Очерки о герменевтике. М. Медиум. 1995. 416 с.

7. Блэк М. Метафора. // Теория метафоры. М. Прогресс. 1990. С.153-172.

8. Ricoeur P. Hermeneutics and the human sciences. Cambridge university press. 1995. 314p.

9. Серль Дж.Р. Метафора. // Теория метафоры. М. Прогресс. 1990. С.307-341.

10. Бирдсли М. Метафорическое сплетение. // Теория метафоры. М. Прогресс. 1990. С.201-218.

11. White H. Historical Text as Literary Artifact. // The Writing of History. Literary Form and Historical Understanding. Ed. by R.H.Canary and H.Kozicki. The University of Wisconsin Press. 1978. P. 41-62.



Схожі:




База даних захищена авторським правом ©lib.exdat.com
При копіюванні матеріалу обов'язкове зазначення активного посилання відкритою для індексації.
звернутися до адміністрації